Когда Сапожников был маленький и ходил кино или книжки читал, то казалось – там всюду рассказывался случай из жизни какого-нибудь человека, и он либо хорошо кончался – человек всех победил или женился почему-то, или плохо кончался, иногда даже смертью. И всегда Сапожников дума, что раз уж рассказан этот случай, то он и был главным в жизни этого человека – иначе зачем его было рассказывать.
Сапожников тогда готовил себя к жизни и выбирал образцы поведения. И его покамест не смущало, что ни один случай из его жизни ни разу целиком не был похож на описанный – и продолжался не так, и кончался не тем. Потому что он понимал – жизнь его только начинается, и он еще не наловчился после правильного начала вести себя так, чтобы случай не уходил в сторону и кончался по правилам.
Но однажды ему попали в руки мифы Древне Греции.
Он хотел забыть эту книжку, но не мог. Он хотел перестать думать о том, что прочел, и не мог.
Оказалось, ничто не начинается с начала и не кончается с концом. И от рожденья ты попадаешь в приключения, которые не при тебе начинались и кончатся без тебя. Оказалось, что и победы положительных героев выходили им боком, да не один раз, а сто – взять хоть бедного Геракла, но это относилось и к отрицательным злодеям. Разве знал Сапожников что Медея, которая убила своих детей, чтобы отомстить неверному Ясону, и даже вызывала некоторое сочувствие к своим страданиям, разве знал Сапожников, что и до этого случая Медея резала людей, и после этого случая кого-то травила, и окружающие травили, и родственники окружающих. И дальше Сапожников прочел саги исландские и саги ирландские, и восточные эпосы и западные эпосы, все они начинались не с начала и не кончались с концом, и всюду резали, резали, и ни на кого нельзя было положиться, и это уже не в книжках, а в жизни. И это потом почему-то называли историей.
И еще увидел Сапожников в книжках, и в истории, и в жизни, когда сталкивался с причинами этой резни и травли, что, за редкими исключениями полного отчаяния или необходимой защиты, все остальные бесчисленные причины, чтобы кому-то резать кого-то, возникали не с голоду, а с жилу.
Вот так.
То есть девяносто девять процентов причин происходили не от реальной необходимости, а от тупости, торопливости и неизобретательности и что, поразмыслив, без резанья вполне можно было обойтись. И что если б столько таланта, ума и изобретательности, сколько тратилось на то, чтобы ловчее резать, было бы потрачено на то, чтобы не резать, то человеческий род давно бы жил в раю.
… Вот что вспомнил и о чем дума Сапожников, когда его на рынке разыскал Глеб.
Глеб позвонил по телефону и спросил Сапожникова. Откликнулся женский голос:
-А ктой-то его спрашивает?
-Друг.
-На рынок он смотался, - ответил женский голос. – Нынче у нас гости.
Глеб не выдержал.
-А ктой-то со мной говорит? – спросил он.
-А Дунаева
- Нюра, - ответил женский голос.
Глеб включил мотор прекрасной своей машины и через несколько минут был возле рынка. Пасмурный день спешил к вечеру.
К Глебу кинулся мужчина в велюровой шляпе, шерстяной кофте поверх спортивного костюма и лакированных эстрадных туфлях на босу ногу. Он держал в объятьях цветы в целлофане, баранью попку, трехлитровую банку с зелеными помидорами и рассолом , авоську со стиральным порошком и сиплый транзистор. Глеб понял – вот он, хаос.
Мужчина изловчился, отворил дверцу и залез на переднее сиденье.
-Ку-уда? – удивился Глеб
-В Бирюлево.
- Куда лезете? Частная машина…
- ничего, старик… Сговоримся.
Глеб надел темные очки и стал молча смотреть ему в лоб.
Мужчина вылез и побежал к другой машине.
Глеб поднял стекла, запер дверцу и пошел на рынок. И на него кинулись запахи, которых он тыщу лет… Нет, этого не надо, не надо…
Как ни странно, Сапожникова он нашел сразу. Тот брел мимо прилавков, заложив руки в карманы штанов. Сейчас мало кто так ходит.
Глеб шел за Сапожниковым прямо, не сворачивая, а только останавливаясь перед встречными и поперечными . Сапожникова же вертело во всех водоворотах и приносило то к одним дарам природы, то к другой лесной были. Потом Сапожникова притерло к прилавку с зеленью. Он взял с намытой горки красную редиску без листвы и стал ее жевать, глядя в застекленное рыночное небо. Он жевал задумчиво и вздыхал. И продавец и ближайшие покупатели озабоченно ждали его оценки.
"…К миру никто не готов. На мир глядят еще по-прежнему. Мир - передышка между войнами. И выходит – не было бы мира, не возникали бы войны. Так, что ли? Дикая вещь получается по этой линейной логике. А если логика неверна?
Когда во время войны возникает мир, это понятно.
Кто-то кого-то разгромил или от усталости обоих. Но вот почему мир порождает войну?
Ты меня ударил, а потом я тебя. А там кто кого, и так без конца, и так тысячи лет – линейная логика, - проворачивалось в сапожниковской голове. – Но впервые за тысячи лет возникла ситуация, когда на вопрос – кто кого? – отвечать будет некому".
Сапожников оглянулся на Глеба и все жевал и жевал. Потом пожал плечами, и покупатели передвинулись к следующей редиске.
Глеб уже долго смотрел на Сапожникова и понял, что тот его просто не узнает. У Сапожникова , видимо, в голове не укладывалось – Глеб на рынке, в пестом хаосе, где все перемешано, как в кунсткамере, по каким-то странным законам. Глеб должен возвышаться у расфасованных полок с никелированной едой.
Глеб снял очки, и Сапожников его сразу узнал и заулыбался, впрочем, печально.
Они отошли в сторонку, к запертой двери с надписью "Моечная".
Глебу срочно надо было поговорить с Сапожниковым, но теперь он не знал, о чем.
Множество людей в утренних неприбранных одеждах двигалось по всем направлениям и с разной скоростью. Запахи духов, мяса, грибов и рассола. Запахи земли. Толстая женщина продавала пластиковые крышки для немедленного консервирования и цветочные семена сорта "Глория Дэй" для будущих радостей.
-Что ты ищешь на рынке, Сапожников? – спросил Глеб.
-Я ищу редиску моего детства, Глеб, - ответил Сапожников. – Чтобы она щипала язык. А я виду только водянистую редиску, жалобную на вкус.
-Эх, Сапожников, - сказал Глеб, - эту редиску, которую ты ищешь, можно отыскать только вместе с самим детством. Она там и осталась, Сапожников.
Вместе с клубникой, от которой кружится голова. И черникой, которую покупали ведрами. В отличие от клюквы, которую покупали решетами.
-Ого,— удивился Сапожников.— Тебе знакома такая черника? И такая клюква?
-Да, да, ты угадал,— подтвердил Глеб, снова надевая очки.— Я из Калязина. Я думал, ты знаешь. Только я жил по другую сторону великой реки.
-Твоя сторона города уцелела, Глеб,— сказал Сапожников.— А моя ушла под воду. Мой город под водой, Глеб, твой же возвышается.
Один гонится за счастьем, причиняет другому горе. Драка из-за пирога, из-за женщины, из-за престижа — из-за любого понятия, отысканного в словаре. Линейная, реактивная, рефлексивная логика, механическая, безвыходная. Неизобретательная, безнадежная.
И тогда Сапожникову пришло в голову — а что, если война это не порождение мира, а всего лишь его заболевание? Война — это рак мира?
-Ты кому-нибудь рассказывал свою идею насчет рака? — спросил Глеб.— Кроме меня?..
-Рассказывал,— ответил Сапожников.— Много раз.
-Ну вот...— сказал Глеб.
И было непонятно, что он имеет в виду. Но потом и это объяснилось. Все рано или поздно объясняется.
У Дунаевых пили чай.
Вразнобой гремела музыка из телевизора и транзистора где-то внизу, далеко на улице.
Вдруг открылась балконная дверь и с улицы вошла трехногая собачка. А так как балкон был на четырнадцатом этаже, то стало ясно, что вошла летающая собака.
-Это очень похоже на вас, Сапожников,— засмеялся Филидоров.
-Почему?
-Нормальный человек хотя и удивился бы, но стал подыскивать простое объяснение, а вы бы подумали, что собака летающая.
-Нет,— терпеливо объяснил Сапожников.— Я бы тоже сначала проверил, была ли она все время на балконе... Другое дело, если бы ее на балконе не было.
-Тогда что?
-Тогда бы я стал искать другое, простое объяснение... и если бы оказалось, что собака взлетела, я бы не удивился. Но для этого надо сначала найти антигравитацию.
-Гравитация тоже еще не найдена,— сказал Филидоров.— Она просто есть, и все.
-Найдена. Я, по крайней мере, знаю, что это такое.
-А что это такое?
-Не скажу. Глеб не велел.
-Знаете... ваше шутовство кого хочешь выведет из себя.
-Да,— сказал Сапожников.— Тут вы глубоко правы. А проблема рака вас не интересует?
-Рак всех интересует,— хмуро сказал Филидоров.— А что, у вас и про это есть соображения?
-Насчет рака — это из "Каламазоо"? — спросил Дунаев.
-Из "Каламазоо",— ответил Сапожников.— Откуда же еще!
-Что это? — спросил Филидоров.
-Это у него книжка есть, записная... Он туда всякий бред записывает,— пояснил Дунаев.
-Как вы назвали?
-"Каламазоо".
-А что это?
-Это название фирмы, которая железнодорожные приспособления выпускала... до революции еще.
Действительно бред.
-Действительно бред,— подтвердил Сапожников.
Он теперь и сам так думал. И вдруг ушел спать.
Этому предшествовали следующие чрезвычайные события.
В самой краткой форме дело обстояло так, что гости Сапожникова вернулись недавно из одного города нашей страны, где международный симпозиум собирался насчет строения материи.
Как теперь уже известно широкой публике, единое представление о материи расползалось. Материя отказывалась вести себя как полагается и опять вела себя кое-как. Что ни день — открывали новые частицы, и эти частицы, к примеру, то проскакивали друг сквозь друга совершенно безболезненно, а когда сталкивались, то нет чтобы разломаться на осколки, они родили другие, значительно большего размера чем были сами. Ну и все в таком роде. Симпозиум был огромный. Бились математикой, логикой, экспериментами, и дело дошло до того, что уже не сражались авторитетами. Так подперло, что не до того стало. Дошло до того, что, выступая по советскому телевидению, молодой панамериканский профессор сказал, что сейчас положение в физике таково, что для того, чтобы связать концы с концами, нужна гипотеза, которая была бы понятна даже ребенку.
Так вот, как раз сегодня вечерком должны были показать по телевизору документальный фильм об этом симпозиуме, и молодой физик Толя, которого Филидоров очень любил, сказал Филидорову, что по совокупности обстоятельств не плохо было бы посмотреть этот фильм в присутствии Сапожникова.
Филидоров закинул голову вверх, услышав это предложение, и стал смеяться в потолок, ухая и протирая очки. Но потом, отсмеявшись, сказал, что согласен.
Созвонились с Сапожниковым и с доктором Шурой. Глеба отыскать не смогли.
Все получилось бы складненько, если бы Толя не позвал Вику. Но Толя хотел как лучше. Он любил таких людей, как Сапожников, и это ему зачтется.
Нюра стала накрывать на стол, а незапланированная Вика села к зеркалу и стала расчесывать волосы, и все стали смотреть, как она это делает.
Потом нехотя уселись перед ящиком с дыркой в чужую жизнь и молча засмотрели документальный фильм о симпозиуме, где в научно-популярной форме были показаны нелепые поступки элементарных частиц и скромное поведение участников симпозиума, среди которых были и Филидоров, и Толя, и Глеб, и доктор Шура, который покосился на Вику в тот момент, когда должны были показывать его. Но его не показывали по соображениям экранного времени, и доктор Шура оскорбился в первый раз. И все стали смотреть, как элементарные частицы, для наглядности изображенные в виде паровозиков и вагончиков, как эти паровозики и вагончики безболезненно проходили сквозь другой состав, как сквозь дым. Или еще – как два твердых шарика сталкивались друг с другом, и нет чтобы развалиться на мелкие, а с жуткими искрами порождали пять шаров значительно большего размера. И все это показывали на страшном черном фоне, надо полагать, пустоты.
И вот тут-то панамериканский профессор сказал с экрана несколько слов по-иностранному и улыбнулся приветливо, а голос переводчика попросил телезрителей выдать гипотезу, которая бы все объяснила и устроила и была бы настолько проста, чтобы ее мог понять даже ребенок. Выключили телевизор, сели за стол, и Филидоров спросил:
-Ну как?.. Что вы обо всем этом думаете? — и посмотрел на Сапожникова.
-На это Нюра ответила, что картина хорошая, и Филидоров хорошо играл, когда отвечал в микрофон на вопросы, а Толя играл плохо, разевал рот, таращил глаза в микрофон и даже папироску не бросил.
Филидоров опять стал ухать и смеяться в потолок, а Дунаев, который давно понял, что к чему, толкнул Сапожникова в бок и сказал:
-Давай, что ли... Соври что-нибудь. Видишь, люди ждут?
И Вика с испугом посмотрела на Сапожникова.
-Может быть, не нужно? — спросила она.
Никто ей не ответил. Все смотрели на скатерть и пальцами выводили на ней узоры невидимые.
Доктор Шура только хотел было выступить, но Филидоров неожиданно властно сказал:
-Давайте никто никого не будет перебивать по пустякам...
И доктор Шура оскорбился второй раз.
Все думали, что Сапожников начнет связывать концы с концами, но он начал с другого конца.
Вместо того чтобы заняться частицами, он сказал:
-Наука изучает жизнь, но не создает ее... Так?
-Пока...— не выдержал доктор Шура.— Пока.
-А если не пока, а в принципе? — сказал Сапожников. — Есть вещи, которые наука не может в принципе.
-То есть? — нахмурился Филидоров.
-Наука не может создать материю или сделать энергию из ничего. Она может только их преобразовывать. То, что наука это поняла и не боится утверждать, и сделало ее наукой.
-Что вы хотите этим сказать?
-А то, что вполне возможно, что жизнь тоже нельзя создать из ничего и даже из веществ... можно только один вид жизни преобразовывать в другой. И то пока слабо получается... Ведь как считается — была бы мертвая материя, а из нее уж каким-то образом получится живая.
-Ха-ха! А вы считаете, что наоборот?
-Не знаю... Но могу допустить.
-Это каким же образом? Всегда из простого получается сложное, а не наоборот,— сказал доктор Шура.
-Всегда ли?
-Докажите обратное.
-Сколько угодно... Когда мы с вами помрем, то превратимся в вещества, из которых уже никакое существо не получится.
-Значит, по-вашему, существо было раньше вещества? Сложная материя была раньше простой?
-Почему раньше? Что было раньше—яйцо или курица?
-Слушайте, не крутите. Говорите прямо, что вы хотите сказать? — потребовал Филидоров.
Сапожников покивал головой и сказал примерно следующее:
-Может быть, жизнь — это такая форма материи, которая существует вечно, как сама материя, а вовсе не произошла из неживой материи. И тогда неживая материя—это не строительный материал для живой, а в основном ее остатки, отходы. Ведь даже материки наши, даже граниты — это остатки жизни... Это выяснилось. Трудно поверить, но это так. Но тогда похоже, что каждое живое существо это симбиоз. Сообщество клеток. Но я думаю, что и клетки — это симбиоз доклеточных структур, и я думаю, что эволюция происходит не просто из-за отбраковки и прочее, а главным образом из-за того, что один симбиоз превращается в другой симбиоз. Метаморфоза.
Тогда наследственность — это наследственный симбиоз. То есть не вещества передаются по наследству — белок и прочее, а существа... Это, может быть, не говорит еще о происхождении жизни, но это говорит о ее воспроизводстве... Если на молекулярном уровне у существ все вещества парные по законам физики, то по крайней мере на клеточном уровне имеется парность существ, то есть симбиоз, а в дальнейшем парность парностей и так далее до организмов многоклеточных.
Пары существ обмениваются веществами. Отходы одних сеть пища других... Вот, может быть, основной признак живого. Отсюда индивидуальная изменчивость и видовая стойкость...
Поэтому, когда природа отбраковывает вид в целом, она это делает не на уровне индивида, отдельного существа, который вовсе и не знает, что его отбраковали, и спокойно доживает до смерти, хотя почему-то не дает потомства, а на уровне симбиоза, из которого этот вид состоит. Симбиоз распадается не погибая, а собирается в другой вид, то есть в другой симбиоз. Потому виды и не скрещиваются, так как пару, живущую дружно, но устраивают отходы, то есть пища другой пары... Потому, может, и чужие сердца не приживаются.
Я думаю, что, может быть, главный фактор в эволюции — это метаморфоза... Ведь если считать, что жизнь существует не только на земле, то почему предполагать, что на каждой планете она зарождается от нуля? Почему не представить себе, что некие ее зачатки разносятся по космосу и приживаются там, где для этого есть условия? Такое предположение существует. Панспермия. И второе — у всего живого обнаружен один набор генетических кирпичей. Но если это так, то эволюция это не просто эволюция симбиоза, но у этой эволюции есть программа, то есть, иначе говоря, постоянное воздействие силы, энергии, нарушающей равновесие белка, но не разрушающей сам белок. Эта энергия — время. Я имею в виду время не в том смысле, сколько веков прошло или который час, а время как особый вид энергии особого вида материи... Время материально, имеет массу и энергию. Я думаю, — сказал тогда Сапожников, — что жизнь возникла не из обычных веществ, а из материи времени...
-Что он мелет... что он мелет...— сказал доктор Шура.
Сапожников посмотрел на него и сказал:
-Я думаю, что человек произошел от обезьяны потому, что он ушел от обезьяны. А ушел он от нее к морю.
.
-А зачем вам это все надо? — спросил Филидоров.
-Я думаю, что мозг человека развился и стал человеческим до Атлантиды, потому что кроманьонец рос вместе с каким-то напарником, которого он потерял после катастрофы, когда ушел от моря...Я думаю, что дельфины, - это его охотничьи собаки, которые до сих пор ищут своего хозяина... и свистят ему... и не понимают, что с ним и почему он не откликается...
-Какое странное предположение, — сказал Толя.
-А человек изобрел орудия, которые стали оружием, и так и далее... И потому война — это рак развития, это разъединение... а мир — это состояние здоровья, это симбиоз... И потому я думаю, что назревают две цивилизации – цивилизация рака и цивилизация симбиоза… все молчали, потому что видели, как бьется его душа в надежде сформулировать невероятное.
Авось кто-нибудь подхватит.
-Симбиоз, симбиоз...— начал Дунаев.— Раньше проще говорили — пролетарии всех стран, соединяйтесь... это я согласен... А пролетарии всех стран, разъединяйтесь — я не согласен... От этого и война. Ребенку понятно.
-Это не проще,— мягко сказал Филидоров.— До этого тоже тысячи лет додумывались.
-Шура... что вы обо всем этом думаете как биолог? — спросил Толя.
-Оставьте меня в покое! — закричал доктор Шура.— Оставьте! — И выскочил, хлопнув дверью.
Вдали от тебя я тоскую,— сказала Вика.— А вблизи я заболеваю от твоих фантазий...
-Вы считаете, он на них права не имеет? — спросил Дунаев.
-Он не имеет права подчинять им свою жизнь и мою.
-А ты не подчиняйся,— сказала Нюра.— Вот бог, а вот порог. Ты ему не годишься.
-Нюра! — сказал Дунаев.
-Жизнь состоит из времени,— промямлил Сапожников.
-Опять вы за свое,— рассердился Филидоров.— Толя, налейте ему боржому.
Тогда Вика перестала расчесывать волосы и приготовилась скандалить.
Филидоров и Толя демократически ушли, а Дунаев остался. Он эти дела вот как знал. У него у самого этот симбиоз распадался тыщу раз из-за Нюриных фантазий.
-Я сейчас приберу,— сказала Вика.
-Сама приберу,— сказала Нюра.
-Ну что ж... тогда я уйду.
-Ага... Ступай,— сказала Нюра.
-Ладно...— Сапожников махнул рукой.— Ладно. Иди.
-Ты меня неверно понял,— сказала Вика.
-Я тебя верно понял.
-Я ухожу потому, что с тобой я становлюсь такой же сумасшедшей, как ты.
-От себя далеко не уйдешь.
-Поцелуй меня,— сказала она,— сейчас или никогда.
-Не хочется.
-Не сдавайся, Сапожников. Я тебе не гожусь,— сказала Вика.— Ни за что не сдавайся.
И ушла.
Легко сказать, не сдавайся. Пожить бы немножко просто так, как трава растет.
-Ишь чего захотел,— сказал Дунаев.
Нелеп и смешон был Сапожников до удивления. Он был похож на человека, который удачно идет по утонувшим в воде камушкам, в полной уверенности, что идет по воде и что, стало быть, вообще по воде ходить можно, и он удивляется, почему это другие люди не ходят по морю, аки посуху.
Раздался звонок в дверь, и Филидоров с Толей все же вернулись. Но без доктора Шуры.
Филидоров и Толя топтались в ночном дворе, чтобы не мешать Вике скандалить с Нюрой из-за Сапожникова. Потом из подъезда пробежала Вика. Наверно, и им пора было по домам, но что-то их удержало.
Филидоров припомнил, как на диспуте Сапожников кинул цитату из Менделеева — лучше какая-нибудь гипотеза, чем никакой.
И, вспомнив Сапожниковы бредни, Толя и Филидоров подумали — чем черт не шутит? И вернулись.
Ну а потом, как уже рассказано вначале, сели пить чай. Вошла летающая собака. О ней высказались разноречиво, и Сапожников, грубо нарушая приличия, ушел спать.
Вечерок не получился.
-Вы с ним не так разговариваете,— сказал Дунаев. — Это все бесполезно. Когда с ним так разговаривают, он становится тупицей.
-А он и в детстве был дефективный,— сказала Нюра.
-Какой?
-Дефективный.
-А как с ним разговаривать? Как?
-А вы его разжалобите.
-Что?
-Ну да...— сказала Нюра.— Слезу подпустите... Он жалостливый.
-Чушь какая-то,— нахмурился Толя.— При чем тут жалость? Жалости в науке не место.
-Место, место,— сказал Дунаев.— Вы ему растолкуйте, кому без этой вашей штуковины не жить... Он и раскиснет... Он вам враз все придумает.
-Детский сад!
-Это точно,— сказал Дунаев.
-Погодите,— повеселел Филидоров.— Тут что-то есть.
-Вы ешьте компот... Он пастеризованный,— убедительно сказала Нюра.
-И теперь Филидоров после слов Нюры понял так, что все сапожниковские теории — потому что он ученых пожалел, так, что ли?
Но если нужна гипотеза, которую мог бы понять и ребенок, то, может быть, ее и должен высказать ребенок, подумал Филидоров и пошел будить Сапожникова.
-Вставайте...— сказал он,— потолкуем... У меня самолет в два ноль-ноль...
Сапожников открыл глаза.
-Нужна гипотеза, которую бы понял ребенок,— сказал Филидоров.
-А что? —. спросил Сапожников.— Вы бы тогда хорошо жили?
-Наверно.
-Это можно.
Филидоров подмигнул Толе.
-Что можно? — спросил Толя.
-Можно сделать,— сказал Сапожников.— Можно сделать гипотезу, которую поймет ребенок.
Филидоров засмеялся.
Тут вошел Дунаев и сказал, что звонил доктор Шура, очень веселый, и просил передать Сапожникову, что он знает, кто такой Сапожников.
-Ну и кто же он такой? — спросил Филидоров.
-Летающая собака.
-Оставьте меня в покое! — закричал Толя рыдающим голосом доктора Шуры.— Оставьте меня!
И они уселись потолковать.
Вот уже Нюра ушла спать, доверившись тем, кто остался додумывать тайны до конца и посильно.
Никого лишнего в квартире Дунаевых.
Остались четверо, которые не боятся, и пожилая женщина, которая знает то, чего этим четверым вовек не узнать, потому что они знают умом, даже иногда сердцем, если повезет, а она знает, потому что знает.
Есть такое знание, когда доказывать ничего не надо.
-Ну, Дунаев,— сказал Сапожников,— они хотят гипотезу, понятную ребенку... Ладно, выручай. Есть такая гипотеза. Но я ее на тебе попробую.
-Дурацкая твоя привычка лезть туда, где ты ни хрена не смыслишь,— сказал Дунаев.
-А я и не лезу. Однако есть область, где все смыслят более или менее одинаково. Кроме полных кретинов.
-Какая же это область?
-Область здравого смысла.
-Вот как раз тут у меня большие сомнения,— ухмыльнулся Филидоров.
-Скажи, Дунаев, если два авторитета утверждают противоположное, имею я право не поверить им обоим?
-Можешь. А конкретно?
-Один великий ученый сказал, что свет — это частицы, а другой великий ученый сказал, что свет это волна.
-...Я в физике ничего не смыслю.
-Да не в физике, а в здравом смысле,— сказал Сапожников.— Два авторитета не сговорились — можешь ты им не поверить обоим, обоим?…
-Так и не сговорились? — спросил Дунаев.
-Фактически нет. Просто порешили считать, что у света есть признаки и волны и частицы. Порешили — и точка.
-Но ведь, наверно, это установили?
-Ага,— сказал Сапожников.— Но не объяснили, как это может быть.
-А ты объяснил?
-А я объяснил.
-Кому?
-Себе, конечно... Жить-то ведь как-то надо? — сказал Сапожников.
-Ну и как же ты объяснил?—спросил Дунаев.
-Свет не иллюзия...— сказал Сапожников.— Это штука материальная. Это установлено. Давление света и прочее. Значит, это какое-то состояние вещества. Значит, должно быть вещество, у которого возникло состояние под названием "свет". И у этого состояния две характеристики — он и на волну похож, бежит, как волна, частота колебаний и амплитуда... слово "амплитуда" понятно?
-Слово "амплитуда" понятно,— сказал Дунаев.
-Ну вот... он и на частицу похож, свет... бьет порциями, квантами... Слово "квант" слыхал?
-Слыхал.
-Ты на бильярде играешь?
-Малость.
-Если шары поставить вдоль борта и по последнему вдарить, что будет?
-Первый отлетит.
-А остальные? — спросил Сапожников.
-На месте останутся... А что?
-Ага...— сказал Сапожников.— Остальные стукнутся друг об друга и на месте останутся... По ним пробежит дрожь, то есть волна, а отлетит только последняя порция, то есть шар.
-Квант? — спросил Дунаев.
-Ага.
-Ну и что из этого вытекает?
-А то вытекает, что для того, чтобы последний шар отлетел, нужны промежуточные шары, которые вздрогнут и успокоятся... То есть, чтобы был свет, нужна среда, материя, в которой бы он распространялся... как звук в воде...
Покурили немножко. У Филидорова и Толи были спокойные лица людей, которые видят, как человек идет по карнизу и они не знают, окликать его или нет, поскольку не решили еще, лунатик это или верхолаз. Потом Дунаев сказал:
-А кто эти великие ученые?.. Ну, которые не сошлись характерами?
-Один Эйнштейн, — сказал Сапожников.
-Ого!.. А другой?
--А второй Бор.
-Слушай,— сказал Дунаев.— Ты уж лучше помалкивай.
Я и помалкиваю,— сказал Сапожников.— А все-таки, если представить себе, что каждая элементарная частица это вихрь более тонкой материи, ну, скажем, материи времени...
-Что?
--Не мешайте ему,— сказал Филидоров.
-Тогда ничего противоречивого нет в том, что при столкновении двух частиц рождается пять новых, размером больших, чем первые две... а вовсе не обломки двух первых.
-Чушь! — не удержался Филидоров.
-Что же тут непонятного? — с упорством осла продолжал Сапожников. — Столкновение двух частиц рождает возмущение той материи, из которой они сами состоят... Два вихря рождают пять более крупных... Что ж тут непонятного? Обыкновенная лавина... Резонанс... детонация... Высвобождение скрытых запасов. Время,— сказал Сапожников.— Материя времени. Единственная материя, у которой все процессы происходят в одну сторону. Несимметричная... Но и ее несимметричность только кажущаяся. Так как и она заворачивается на себя... Всякий поток — это часть витка...
Филидоров долго молчал.
-Тогда понятно и такое явление, когда одна частица проходит, так сказать, через другую,— сказал Сапожников.— Просто вы не ту модель берете... паровозики какие-то... вагончики... Вагон сквозь вагон, конечно, не пройдет, а водоворот сквозь водоворот проходит... сам наблюдал... В Калязине...
-Где? — спросил Филидоров.— Я такого института не знаю.
-Я тоже,— подтвердил Сапожников.— Вода сместилась, а воронка на месте стоит... потому что условия образования воронок не сдвинулись с места... неровности дна и прочее... а вода бежит вниз к морю...
-Значит, вы считаете, что время — это не условное понятие, а вполне реальная материя?
-Вполне реальная,— сказал Сапожников.— Она тоже отражается в нашем сознании, а не только ее отдельные вихри, то сеть тела... Таким образом, все, что мы вспоминаем, унеслось от нас не назад, как принято считать, а вперед... а мы, как воронки, на месте стоим или, как лодки, плывем медленней, чем рока бежит... и тогда совсем другой метод прогноза.
Все молчали.
-Может быть, для этого я жил, чтобы открыть это,— сказал Сапожников.— Но помирать не хочется...
Хочется, чтобы и мне кое-что досталось от общего пирога...
-Вам хочется, чтобы она вернулась? — спросил Толя.
-Да...— сказал Сапожников.
-Почему?
-Не знаю.
Филидоров молчал.
-Все кружится... кружится,— сказал Сапожников.— Вихри кругом.
-У меня от вас тоже голова кружится — устало проговорил Филидоров.— Пить надо меньше.
-Да... — сказал Сапожников. — С этим надо кончать совсем. Душ у вас работает?
-Работает,—сказал Дунаев.—Почему бы ему не работать...
Филидоров сидел опустив голову и молчал.
-Вам нехорошо, Валентин Дмитриевич? — спросил Толя.
-Перестаньте,— сказал Филидоров.
-Если долго смотреть на велосипедный насос...— сказал Сапожников, — можно додуматься до чего угодно, если, конечно, хочешь заступиться за кого-то...
И Сапожников пошел в санузел.
Душ был сильный и мокрый, и казалось, что струи воды летели прямолинейно. Но это только казалось.
Сапожников вытер лицо и затылок сухим полотенцем и вернулся в комнату.
Филидоров уже уехал. Толя жевал холодную картофелину. На блюде лежала каноническая голова селедки с потухшей сигаретой в устах.
-Кстати о резонансе,— сказал Сапожников.— Что, если использовать резонанс для лечения рака?
-Неужели вы не понимаете, Сапожников, что так эти дела не делаются? — мягко спросил Толя.
-Пожалели бы хоть человека,— сказал Дунаев.— А если у него сердце лопнет? Так и не узнаем.
-Не надо меня жалеть,— сказал Сапожников.— Надо бить опухоль резонансом. Каждая клетка имеет свой спектр излучения. Всякое излучение — это волны, и их можно записать... а значит, и воспроизвести. Если сделать мощный генератор, испускающий волны нужной частоты, и направить на больного, то можно избирательно уничтожать только раковые клетки, не трогая здоровых... Резонанс, понимаете?.. Избирательно.." Бить опухоли резонансом.
-Хватит,— крикнул Толя.— Хватит!
Засыпая, Сапожников понимал, что храпит. Этого раньше с ним не было. Он никогда не храпел, и у него никогда не потели руки, и Сапожников втайне гордился.
Однажды, когда Сапожникова спросили: "Что такое хорошая жизнь", он ответил:
-Хорошая жизнь — это мягкий-мягкий диван... большой-большой арбуз... и "Три мушкетера", которые бы никогда не кончались.
Такое у него было представление о хорошей жизни. Ему тогда было двенадцать лет, и ему нравился Атос — он был бледный и не пьянел. Теперь у него было совершенно другое представление о хорошей жизни.
Прошлое не исчезает... Оно проявляется разом, как только судьба задает вопрос. Говорят, что искусство — это зеркало или преломляющая линза. А разве мы знаем, что такое, к примеру, зеркало? Разве свет отскакивает от зеркала, как мячик? Свет отскакивает от зеркала, как обруч жонглера, пущенный вперед, но вращающийся в обратную сторону.
Когда Сапожников уже засыпал, он услышал песни, которые пели, когда он еще учился в школе... Полюшко-поле... Сердце... Он готов погасить все пожары, но не хочет гасить только мой... Мы так близки, что слов не нужно... Что наша дружба... сильней, чем страсть, и крепче, чем любовь... Вечер обещает радостную встречу, радостную встречу у окна... На дальнем востоке акула охотой была занята... Раз жила пингвинов пара, посреди полярных вод, полярных вод... Он сказал мне "кукарача", это значит таракан... Брось сердиться, Маша, ласково взгляни...
И Сапожников вспомнил, как он был в Новом Афоне, и что у него там было, и как они с женой полезли вверх на гору от турбазы раным-рано, когда все спали, и только был слышен треск мотоцикла на дороге к Гудаутам, и пальмы стояли в росе, и они пошли по каменистому серпантину все в гору и в гору, и становилось жарко, и на середине горы была абхазская деревня, и старик в мохнатой шляпе угостил их стаканом вина, и по ее лицу скользили зеленые зайчики. А потом они дошли до развалин римской крепости и увидели внизу пеструю толпу экскурсантов в белых панамах и услышали голоса, оскорблявшие тишину. Они полезли напрямик по откосу через заросли, и отдыхали, и снова лезли, и была жара и запах нагретого орешника, и Сапожников смотрел на капельку пота у нее на шее, и они вышли наверх, и там была Иверская часовня — одни стены без крыши, и можно было пройти из комнаты в комнату, где на каменных стенах были повешены плохие иконы в бумажных цветах, а над головой белое небо. Потом они вышли оттуда, и Сапожников пошел по гребню низкой стены среди кустов инжира и вышел на самый мыс и увидел немыслимый простор, и синюю карту моря с нарисованным берегом, и точку парохода на горизонте, и купы деревьев, убегающие вниз. И вдруг тень птицы покатилась вниз черным шаром по тропам деревьев, и Сапожников услышал возглас и оглянулся и увидел, что она стоит закрыв глаза. "Мне показалось, что я падаю",— сказала она. Они прошли через каменный дворик в самое время, потому что там две бабки-монашенки ссорились из-за пятаков, положенных возле икон, и уже вваливалась экскурсия с панамами, громогласным гидом и бутербродами. Потом они спустились по дороге, перешли по бревну молчаливый ручей и оказались в странной тишине леса... Серые стволы стояли молча, почти не отличаясь от замшелых корней у их подножья... их кроны не шелестели... образовали купол храма... наверно, самые твердые деревья на свете, стоящие вечно и вечно живые... Это был самшитовый лес... и это было блаженство... И они тогда только что поженились, и Сапожников не знал, что все так ужасно кончится... Но про это Сапожников не хотел вспоминать даже во сне, не мог, не хотел выворачивать душу наизнанку... и надо бежать от воспоминаний, от их разъедающей сладости...
...Когда Сапожников открыл глаза, он увидел, что в кресле спит Вика.
Когда человек нам нравится, мы хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души. как будто он не человек, а картина в музее. И мало кому он нравится во всех своих проявлениях. А говорим — любовь, любовь...
Вот и сейчас она лежала в большом кресло, ровно сложив ноги. И так хорошо было смотреть на нее. И не поверишь, что, когда она проснется, из нее полезут все ее стервозные качества. Ведь знал Сапожников, что легла она напоказ, красиво. А потом не учла, что усталость берет свое, и уснула. Дожидалась, какой она произведет эффект на Сапожникова, и не дождалась. А Сапожникову теперь было приятно сидеть на кровати, поглядывать на нее и чувствовать, что вроде он сторожит ее сон. Хорошо бы она такая и была, когда проснется, думал Сапожников. Как на картине. А ведь проснется — какая она будет?
Да и в плоской картине мы прежде всего ищем себя. Или друга себе. Или врага себе. А если этого нет — то картина нам чужая. И в другом человеке мы прежде всего ищем себя, себя, себя. Нет чтоб поинтересоваться, какой он сам-то, этот другой человек. Все хотим, чтобы он был сориентирован к нам одной стороной своей души. Единственной.
Так все и получилось. Там, в аэропорту. Когда она прилетела в Москву. Много лет назад.
А потом она открыла глаза, и они с Сапожниковым стали смотреть друг на друга.
-Доктор Шура сказал, что ты летающая собака...— медленно проговорила она.— Кстати, он мне сделал предложение... Да... Я сразу побежала к тебе.
-Ты согласилась?
-Пока пет.
-Какой быстрый.
-Что ты делаешь?! — сказала она в отчаянии.— Над тобой все смеются!.. Что ты делаешь?!
-Живу.
-Опять прибежала...— сказала Нюра, открывая глаза. Дунаев кивнул и продолжал смотреть на потолок, на котором переливалась оранжевая полоса рассвета.
- Ничего,—пригрозила Нюра.—Я ему жену найду.
-Устарел он,— сказал Дунаев.
-А это смотря какая баба. Ты-то, поди, не устарел?
Дунаев предпочел промолчать.
Нюра придвинулась к нему.
-Поспи хоть часок... Шести нет,— сказала она.— Чего он хоть им придумал-то? Ты понял?
-Много чего придумал,— сказал Дунаев, глядя в потолок.— Насчет времени... Ну, это меня не касается... А вот Шуре этому, доктору,— я так понял, что будто планеты и всякое вещество — это отходы от прежней жизни...
-Вроде дерьма, что ли? — спросила Нюра.
Дунаев промолчал.
-А ты не волнуйся,— сказала Нюра, придвигаясь к нему.— Иди ко мне.
И первый раз за всю совместную жизнь их терпеливого симбиоза Дунаев не придвинулся.
Его волновали космические проблемы.
-А что? — сказала Нюра.— Может, и отходы. Любой сад на отходах стоит... Мало навозу — завянет сад, перебор — сгорит на корню.
Дунаев разломил пачку "Беломора", достал папироску, зажег спичку и увидел задумчивое лицо Нюры.
Мне одна из бухгалтерии говорила,— сказала Нюра.— На Сукином болоте научный институт стоял...Гидро... как-то еще... Все удобства... Канализация для отходов и этот, как его... ну куда дерьмо собирают?
-Коллектор?
-Ага, коллектор... Крыша бетонная — как в убежище... Дерьма скопилось видимо-невидимо... Кипело оно, кипело, да и шарахнуло... Месяц потом этот Гидро отмывали... Всю бухгалтерию залило.
Дунаев ужаснулся. Нюра додумалась до атомном бомбы и соответствующей ей цивилизации. Критическая масса дерьма чревата взрывом...
Гипотеза, понятная даже ребенку.