Глава 36. КРИК ПЕТУХА

Когда народ узнает, что он гений, начнется жизнь, которую стоит называть жизнью.
Домой, домой. Все кричит — домой!
Работники всемирной великой армии труда имеют право владеть землей. Все остальное — паразиты. Работников ничто не разделяет, ни континенты, ни расы,— еще великий казак Нагульнов мечтал, что наступит великое объединение, когда переженятся все и не будет ни черных, ни белых, а будут все приятно смуглявые. Объединение работников, великое объединение работников, которых ничто не разделяет, когда они прислушиваются к себе и возвращаются в свой природный дом всемирной армии труда.
Домой, домой...
Сказано— возлюби ближнего как самого себя. А разве мы себя любим? Хуже врагов у нас нет, чем мы сами. Дом — это общеземной дом, а не только общечеловеческий. Человек не выживет, если будет воевать с природой,— он сам природа. Воюя с природой, он воюет с самим собой. Все начинается с нас, и, значит, надо замириться с собой. Утопия? А что значит утопия? Утопия — это то, чего нам на самом деле хочется, если мы работники. Каждый работник утопист, а не только Томас Мор или Томазо Кампанелла. Только грамотность в те поры была не у работника, и Мор и Кампанелла метали бисер перед грамотными свиньями, бежавшими от работы. Каждый работник утопист, а грамотность теперь общее достояние. Каждый работник утопист, потому что он работает, и, значит, выращивает свой сад, а не грабит плоды в чужом. Значит, каждый работник создает свою малую гармонию, свой симбиоз с миром, свою утопию, и свои конфликты, с собой и другими, он разрешает изобретательно. А труд — это ежесекундное изобретательство. И потому труд только общий, никакого отдельного труда быть не может, потому что умение передается. И работнику не нужна война, потому что он производит утопию, а в утопии не воюют.

-Вы знаете, а я доволен, что Сапожников провалился со своими фантазиями,— задумчиво сказал Барбарисов.— Мне его действительно жаль, и человечески и так. Вы, наверное, думаете, что я злорадствую.
-Не думаю.
-Если думаете — ошибаетесь. Хотя я и был против его линии жизни, все-таки в глубине души я нет-нет думал — а вдруг? Вдруг все еще можно, как в старину, самостоятельно, никому ни слова, и вдруг додуматься до главных, корневых вещей, а? Я, конечно, как и все, прекрасно понимаю, что время одиночек прошло. Нужна база, инструменты, круг специалистов и прочее. И все же мелькало — а вдруг случайно?.. Но чудес не бывает. Где он сейчас?
-Не могу вам сказать.
-Ему сейчас сколько? Да ему сейчас пятьдесят. Он проиграл свою жизнь... Послушайте,— спохватился Барбарисов,— он жив хотя бы?
-Жив.
-Ну слава богу. Нельзя всю жизнь болтаться на отшибе... Да и вообще культура идет в сторону увеличения комплексов — научных, художественных и прочих, всяких...Это большой мир, в нем строят гидростанции, спутники, а в малом мире, как писали Ильф и Петров, придумывают только брюки нового фасона, да и то на это теперь есть целые институты. А где-то бродят искатели летающих тарелочек и психопаты-ферматики.
-Кто это? — спросил Аркадий Максимович.
-Малограмотные люди, которые хотят без подготовки разом решить теорему Ферма. Там же бродят искатели Атлантиды и изобретатели вечного двигателя. Ну разве я не прав?
-Более или менее...
-Прав, прав,— засмеялся Барбарисов.— Ну пошли чай пить.
И в это время раздался телефонный звонок.
-Папа, тебя,— сказала дочка.
И протянула отцу трубку.
-Барбарисов, это ты? — раздался на всю комнату жизнерадостный голос Сапожникова.— Это я, Сапожников, узнал?
-Боже мой,— сказал Барбарисов.— Узнал, узнал, мы только что о тебе говорили.
-Я почувствовал. Барбарисов, не сердись, но у тебя должен находиться некий Аркадий Максимович, тайный атлантолог.
-Кто? — спросил Барбарисов, потом вдруг смекнул, о ком речь, и ошалело уставился на Аркадия Максимовича.— Слушай, а ты не с того света?
-Нет. Я из пионерлагеря... Давай зови его. Или нет, нео зови. Передай ему, что я у Дунаевых. Он знает. Слушай, кстати, я, кажется, действительно решил теорему Ферма! Не смейся, идиотски простым способом. Слушай, скажи всем заинтересованным, что если я действительно ее решил, то ее надо немедленно у меня украсть. Говорят, за решение дают Нобелевскую премию. Глупо, если она достанется дикому Сапожникову, а не кому-то организованному, в крайнем случае тебе...
Старый ужас накатывал снова.
Барбарисов бережно положил трубку.

Когда ты счастлив, то счастливо что-то одно в тебе. А когда блаженство, то весь ты наполнен томлением и ты можешь не знать причины. Счастья ты либо сам добился, либо тебе его подарили. Но причина его лежит вне тебя. А блаженство внутри тебя. Праздник, который всегда с тобой, но его надо открыть. И тогда ты плывешь как рыба и ощущаешь его весь и ни за чем не гонишься. И ощущаешь трепет слияния с миром и медленное высвобождение души от наносов ненужного для твоей природы.
Когда ты счастлив — ты связан цепью с тем, что доставило тебе счастье, и страдаешь, когда она рвется. А блаженство — это когда ты связан с миром бесчисленными нитями, и, пока жива хотя бы одна, можешь испытать блаженство. Весь. А не только та часть тебя, которая этой ниточкой связывает тебя с миром. Из механизмов, известных ныне, это больше всего похоже на голографию, где в каждой точке картины изображена вся картина.
Счастье проходит, потому что человек состоит не из одного желания, а из бесчисленных. А блаженство —это высвобождение всей твоей природы от выдуманных потребностей и фанатизма линейной погони. И даже счастье творчества может быть мучительным путем вспышке, к результату, а творчество в блаженство - это радостное в процессе и бескорыстное в результатах Поэтому даже счастливое творчество помнит о муках дороги и часто оборачивается сальериевской злобой при встрече с моцартовским блаженством. Всякое творчество—-это открытие связей, и потом; истина не добывается поправками, и потому истину нельзя добыть ползя, в конце дороги надо взлететь.
Но при погоне за счастьем свободен только последний прыжок. Поэтому так часто счастье эгоистично. А блаженство бескорыстно. Значит, надо радоваться уже начиная разбег.
Над счастьем трясутся. Блаженство—раздаривают Счастье конечно, а блаженство равно жизни. Наша вина, когда это не так. К счастью приходят в результате действий, а блаженство — их причина. Поэтому дорога к счастью — это работа неподготовленной души, а для блаженства надо начинать с себя.
Нелинейная логика. Свободный полет. Когда же его прекратить, чтобы не потерять тех, кому он нужен, и как это применить в замкнутом пространстве конкретной нужды? Оказывается, можно испытать блаженство и в ограничении. Рафаэль заранее знал, что пишет мадонну для Сикстинской капеллы, и даже знал ее размеры. Все дело в том, что в каждой капле бытия заключено все бытие, только в неочевидном, неразвернутом виде. Талант на то и дан, чтобы это разглядеть.
Человек отличается от животного тем, что признает существование чуда. То есть явления, которое может быть объяснено только задним числом.

И вот Сапожников ходит, как будто ему пряник дали.
Важно, что он ходит в блаженстве, а не то, что ему дали пряник. Он теперь стал как композитор, который в прежнем шуме начал слышать другую мелодию.
Он раньше часто видел сон, как он отставал от поезда. Страшно. А этой ночью он увидел сон, как он от поезда отстал, но это ему понравилось. Оказалось, догонять вовсе не нужно и ждать не нужно. Он отстал от поезда и увидел — сидят на станции люди и пьют чай.
Люди эти ему понравились и местность понравилась. Какие-то храмы не разбитые вокруг, а только чуть требующие починки, и музеи с картинами, которые хочется разглядывать долго, и кунсткамеры, где все изобретения стоят в кажущемся беспорядке и порождают новые идеи. И женщины там не такие, которые все позволяют и ничего не хотят, и не такие, которые все хотят и ничего не позволяют, а такие, которые улыбаются и поступают каждый раз так, как на самом дело правильно. Он вдруг увидел, что на производство должны быть автоматы, а в жизни не должно быть автоматов. И Сапожников совсем разавтоматизировался.
Он ни от кого не слышал, чтобы прежние страшные сны прокручивали во второй раз с обратным знаком. а теперь увидел, что так бывает, и совсем разавтоматизировался.
А как разавтоматизировался, так увидел обыкновенных людей, которые не боятся ничего, потому что они люди, и разберутся во всем, и переложат печку по-своему, чтобы она пела свои песни ласки и очага, и проложат свою мелодию среди ужаса и шума безумных или тривиальных решений.

Когда Аркадий Максимович вернулся от Барбарисова и спросил Сапожникова, правда ли, что тот решил теорему Ферма особенным способом, тот ответил ему:
-Ага. Я решил больше. Я решил ее проблему.
Читатель! Ну, дорогой ты мой читатель! Я пылаю к тебе нежностью, и все написанное — это одно огромное письмо к тебе. И я знаю, что ты любишь про любовь и про войну и не любишь про науку. Потому что мы оба не любим такую науку, которая считает нас плохо дрессированными недорослями. Но напрягись! Напрягись, в смысле расслабься. Потому что все будет показано, можно сказать, "на пальцах".
Когда Аркадий Максимович пришел к Сапожникову, он обратил внимание, что Сапожников вышагивает по квартире, довольный собой, напевая траурный шопеновский марш со школьными словами: "Тетя хо-хо-тала, тетя хо-хо-тала, когда дядя умер, не оставив ничего. Дядя не смеялся, дядя не смеялся, когда тетя сына родила не от него..."
-Что с вами? — спросил Аркадий Максимович.
Сапожников протянул ему листок. Там было написано:

"Хулиганское доказательство теоремы Ферма".

Теорема Ферма гласит, что:
an+bn><cn при n > 2
Доказательство:
Теорема Пифагора гласит, что:
a2+b2 >< 2n при
1) n=2
2) a,b,c – Пифагоровы основания.
Значит, при нарушении хотя бы одного из этих условий равенство нарушается, то есть мы можем утверждать, что:
an+bn><cn при n > 2
Что и требовалось доказать”.

Тетя хохотала... дядя не смеялся... когда Сапожников под звуки шопеновского марша хоронил великую теорему Ферма, триста лет возделываемую математикой. И если даже в его рассуждениях и скрывалась ошибка, значит, он хоронил эту теорему вместо с ошибкой. Потому что хотя теорема и породила целые направления в математике, однако сама по себе эта теорема была никому не нужна, как и сам Сапожников.
-А если все же ты не прав и вкралась ошибка? — спросил Аркадий Максимович.
-То это может означать, что нельзя доказать, прав Ферма или же что он не прав.
-Непознаваемость, что ли?
-Почему? Нужно изменить саму проблему. Может быть, надо ввести в арифметику понятие времени? Тогда одна обезьяна плюс одна обезьяна не будут равняться двум обезьянам, потому что одна из них могла стать человеком. То есть, как говорил товарищ Маршак, "однако за время пути — собачка могла подрасти". А это уже совсем другая арифметика...
-Да...— сказал Аркадий Максимович,— это совершенно другая арифметика... Вот взять хотя бы Вику и тебя... -Не надо этого делать,— сказал Сапожников.— Не надо брать Вику и меня, ладно?

-Вихри...— сказал Сапожников Аркадию Максимовичу, когда тот вернулся от Барбарисова, где он узнал подробности окончательной и бесповоротной Глебовой болезни.— Все дело в вихрях времени, задающих общую программу... Какой же тут может быть фатализм? Разве то, что из зерна вырастает дерево, это фатализм? А ведь вырастает. И выходит, что морковка имеет программу стать морковкой. А вот какая она будет — зависит от грядки, на которой она посеяна. Жизнь ищет оптимальные условия для выполнения программы. Отсюда и отбор средой того, что соответствует программе всей жизни в целом... Но если жизнь возникает из времени, то, может, она и возникает из двух сторон его витка...
-Вихри...— сказал Аркадий Максимович, когда вернулся от Барбарисова, куда ходил узнавать подробности Глебовой кончины.— Российская привычка пытаться дойти до сути, решать нерешенные вопросы... Великий обломовский диван... А потом к нам с тобой приходит Штольц, и уводит нашу Ольгу, и заводит торговую фирму. И счастлив, и им есть что вспомнить в конце жизни...
-Верно. И Ольга на старости лет смотрит на Штольца счастливыми глазами и думает: "А нам есть что вспомнить, а мы торговую фирмочку завели — будь она проклята!.." Потому что на Западе дорогу Штольца уже сильно попробовали и уже доработались до коллектора — до сих пор отмыться не могут. Хотя сильно военные мужчины думают — ничего, привыкнем...
-Но как же быть, Сапожников? Ведь нельзя жить миражами. Я понимаю, эта наша привычка — великая привычка, но ведь нельзя жить миражами?
Что есть дилетант?
Обычно подчеркивают его безответственность. Дела толком не знает, а уже лезет с рекомендациями. Увы, это правда Но у дилетанта есть и другая сторона — безбоязненность в соображениях. Хорошо это или плохо? А ни как. Все зависит от дальнейшего. Дилетант не запутан в подробностях и легче отрывается в свободную выдумку. А дальше либо он увязывает догадку с тем, что известно, и перестает быть дилетантом, либо не может увязать. И тогда остается тем же, кем и был,— дилетантом.
Но выдумка — это не просто вывод. Выдумка — это качественный скачок. И его связь со всем предыдущим становится очевидной только задним числом.
Думали, что солнце всходит и заходит. А когда Коперник догадался что это ни так, он был дилетантом. А когда все увязал и подтвердил — стал профессионалом. Когда химик Пастор догадался, что микробы причиняют болезни, он был дилетантом в биологии, а когда доказал это — стал профессионалом в новой науке.
Поэтому не страшно, когда дилетант выдумывает, страшно, когда он настаивает, чтобы реальная жизнь разом перестроилась под эту выдумку.
Сапожников не настаивал. Он выдумывал и предлагал желающим взять на заметку, на тот случай, если все другие выдумки не подойдут.
Это была его позиция. Потому что он, в общем-то, мало занимался конкретными выдумками, он всю жизнь хотел догадаться, что такое способность выдумывать. и, если возможно, придумать, как облегчить метод. И вот когда ему пришло в голову, что у всего живого есть две программы, земная и космическая, то он сообразил, что творческий скачок, скорее всего, про исходит, когда человек слышит и осваивает сигнал времени. И тогда понятно, почему говорил мудрец, что творчество происходит по законам красоты. И тогда красота — это эхо общей программы развития жизни, и потому, как говорил поэт, красота спасет мир.

Во время своих скитаний по городу Сапожников забрел в единственное место в Москве, где он не был ни разу, потому что ни разу не выигрывал ни в одну лотерею, ни в одну рулетку, ни в одну игру, в которой удача приходит по статистической вероятности. Потому что Сапожников был детерминист самого грубого пошиба и считал, что даже у карточной случайности есть особые на то причины. Но, согласно народной примете, неудача в игре ведет к удаче в любви. Хорошо бы, черт возьми! Но и здесь что-то не видно было просвета. Короче говоря, Сапожников забрел на ипподром.
Вообще-то он не на ипподром шел. Отнюдь. "От-дюнь", как говорил старшина Ваня Бобров. Он же говорил "пидрламудрловые пуговицы". Перламутровые пуговицы были для него символом всего граждански расхлябанного и неприспособленного к бою. "Это тебе не пидр-ла-мудр-ловые пуговицы",— говорил он с презрением, когда надвигалась грозная ситуация, и это означало — соображай!
Сапожников брел по пасмурным улицам великого города, улицам прекрасным и пронзительно осенним, которые жили не только по малой земной программе, для себя, абы выжить и кое-как век скоротать, но еще жили по невидимой космической программе всей жизни на Земле, а может, и не только да Земле, если окажется, что мы не одиноки во Вселенной.
В этот раз Сапожников шел без всякой цели, но по очевидной причине. Сапожников шел от музыки до музыки.
Воскресное утро, и мало машин, а те, что пролетали, шипя асфальтом,— уносили песенки работающих приемников, но след оставался. Потом наступала городская кажущаяся тишина, и тогда — запах сырого воздуха, стремительный, как обещание. Опять накатывала и пролетала музыка. Приемники работали вовсю, и казалось, что воскресенье земной программы совпадало сегодня с космической и становилось воскрешеньем. И Сапожников шел по песням.
Воротник он распахнул. Кожаную кепку сунул в карман плаща, руки болтались, как им самим хотелось. Он уже сто лет так не ходил. Шел. Дышал. Трепетал ноздрей.
И ноги сами принесли его к ипподрому, потому что оттуда тоже доносилась музыка. И он прошел к пустому полю и встал в воротах, прислонившись к балясине, и никто не остановил его и не спросил, кто он и зачем. Может быть, приняли его за служителя, а может быть, проглядели, ввиду его полной осенней неприметности.
На том конце поля Сапожников увидел, как наездница поставила в стремя сапожок, махнула другой ногой над лошадиным крупом, опустилась в седло и выпрямилась. Ахалтекинец изогнул лебединую шею и тихонько пошел. Сапожников медленно отступил назад и узнал Вику.
Такого он еще никогда не видывал. Хотя... Тогда ему было четыре года, его привезли из Калязина в Москву, и он в цирке увидел наездницу, в первый раз испытал любовь и ее скоротечность, и плакал из-за беззащитности ее перед бичом назначенного ей дрессировщика, черного и блестящего, как парабеллум. А здесь дрессировщика не было, и наездница была одна на всем вольном поле, и Сапожников обалдело смотрел, как по пустому ипподрому пластается в галопе лошадь, похожая на рыбу, и на ней, обвеваемая ветром, твердо укрепилась любимая им женщина со слепым взглядом самоубийцы.

Вика переборов себя, решила пойти к Нюре.
-Пришла,— сказала Нюра.— Ведь давно хотела.
-Да...
-А чего ж долго-то собиралась?
-Кто вы?..— спросила Вика.
-На первой вечеринке у Дунаевых, где Сапожников с Глебом спорили насчет фердипюкса, она заметила, что мужчины все время как-то оглядывались по сторонам. Испуганно, что ли,— понять было невозможно. А потом Вика заметила, что они оглядываются каждый раз, когда в комнату входила или выходила серая женщина. Ее звали Нюра.
Она какая-то вся серая была. Может быть, так казалось потому, что на ней было серое платье. Да и лет ей было уже много.
Потом Вика заметила, что у нее потрясающая фигура. Не хорошая, а потрясающая. Почему? Сказать было невозможно.
Не молодая, не старая, не толстая, не худая, а какая-то текучая, тающая. Ее разглядеть было невозможно. От нее оставалось только впечатление.
Вика таких не видала никогда. Когда она входила в комнату, у мужчин становились низкие голоса, а когда она выходила — голоса становились обычные и даже слегка визгливые.
Вика думала, что пришла к Нюре узнать что-нибудь о Сапожникове. А оказалось, что она пришла к Нюре.

"..Лицо у меня круглое, вы видите, глаза круглые, нос вздернутый, верхняя губа тоже. Фигура, сами видите, хорошая — я занималась художественной гимнастикой. Сама я из Омска, а Сапожников меня принял за подстреленную чайку. У нас в Омске таких не водится. Просто лопнула тогда никому не нужная история с одним кандидатом искусствоведения, и я была в печали. А Сапожников, который вообще-то живет во сне, вдруг увидел в своем сне, что я похожа на его бывшую жену, и он в меня влюбился. Не в меня, конечно, но ему казалось, что в меня. А когда я прилетела к нему в Москву, он разглядел. И оказалось, что я непохожа. Нелепо, но правда ли? Мне бы выкинуть этого Сапожникова из головы. Не правда ли?
Я так и сделала. Во всяком случае, мне казалось, что я это сделала.
Вдоль дорог костенели деревья, ставшие похожими на эвкалипты, с сухими листьями в трубочку. Гарь не чувствовалась только у самой земли.
Мама моя, мамочка! Что мне делать со своей жизнью, со своим характером? Но как раз мама-моя-ма-мочка научить меня ничему и не может. Бабка моя была военным врачом и погибла в Прибалтике, под Шауляем. Родителей я знаю чересчур хорошо, вот бабка для меня — миф. А миф — это величие. Величие — вот почему тоскует душа. А где его возьмешь, это величие, когда живешь со дня на день? И потом, мы бабы, а какое у бабы величие? Господи, какая я была дура. Я даже пошла в медицинский, хотела повторить бабкину жизнь. Я только не сообразила — чтобы повторить ее жизнь, надо повторить и войну. А это уж — чур меня, чур... А когда сообразила — пошла на журналистику. Хочу быть редактором и делать так, чтобы книжки были хорошие. Они без нас не обойдутся, авторы...

Вика пришла к Нюре вечером и спросила ее:
-Кто вы? Она ответила:
-Нюра. По мужу— Дунаева.
-Я не о том... Я не могу вас понять... Глаза — зеркало души, а у вас глаза ничего не выражают.
Вика так сказала, потому что разозлилась. Очень. Неизвестно почему. Так же как на Сапожникова. Вике казалось , что они зачеркивают.
Нюра сказала:
Это у бабы-то... глаза зеркало души?.. У бабы пол — зеркало души.
Вика подумала, что она говорит про секс, но все же спросила:
-Как так?
Нюра ответила:
-Вот вымой полы — узнаешь.

Смешно, но я мыла полы первый раз в жизни и в квартире Сапожникова. У Нюры был ключ от его квартиры. Как-то так получилось.
Мы же сейчас все скороспелки. Мы начинаем рассуждать и думать прежде, чем научились что-нибудь чувствовать.
Мы начинаем читать книжки про любовь прежде, чем сердце шевельнулось. А как мы читаем книжки про любовь? Не читаем мы их. Мы их проходим. Проходим мимо. Все мимо, все не по сезону.
Наверно, я и раньше мыла полы, наверно. Потому что я и замужем была. Но я ничего не могла вспомнить об этом. Я знала, что я мою полы первый раз в жизни.
Где-то у Грина сказано, что если человеку дорог дражайший пятак — дай ему этот пятак. Новая душа будет у него, новая у тебя.
Как она это сделала со мной — не знаю. И самое главное — мне стало неинтересно это знать.
Я только знала, что я уже другая...

-Ванную я тебе напустила,— сказала Нюра.— Иди умойся.
И Вика опять подчинилась. Она как по волне плыла.
Вика не понимала, почему она ей подчиняется, она только понимала, что надо сделать так, как Нюра велит.
...Тогда на вечеринке, когда она входила в комнату и выходила из комнаты, она что-нибудь говорила. Не умное и не глупое, а какое-то другое. И каждый раз разговор в комнате менял направление...
В ванной Вика разделась, и вошла Нюра. Вика была голая и вся закаменела. Нюра медленно ее оглядела, потом спросила:
-Ты физкультурница?
-Я занималась художественной гимнастикой...
-А зачем?
-Теперь не знаю...
-Приз хотела получить, кубок,— решила Нюра.— Вот почему фигура неправильная.
А Вика думала, что фигура у нее правильная.
-Напоказ у тебя фигура,— сказала Нюра.— Для чужих.
-Кто вы? — спросила Вика. Нюра... кто вы?
-Я была блудница,—- сказала Нюра.— Давно. А потом я верная мужу жена. А когда старая буду — ворожея буду. Людей лечить буду. Все по сезону надо. А нынче все перепуталось — летом апельсины покупают.
И вышла.
В ванной Вика лежала долго. Потом приняла душ, вытерлась насухо и тоже вышла. Нюры в квартире не было.
Вика оделась, и как раз в тот момент, когда она решила испугаться, открылась дверь и вернулась Нюра.
-К себе ходила,— сказала она.— За лентой. На, возьми.
И протянула Вике голубую ленту.
-Тебе дарю. От души.
-А зачем мне лента? — спросила Вика.
-Когда к Сапожникову придешь, надень на голову ленту, волосы повяжи. Так встретишь его, и он тебя узнает.
Вика опять сказала:
-Не понимаю... Зачем?
-Замуж буду тебя выдавать. За Сапожникова. Сроки исполнились...
Все. На этом монолог закончен. Потому что началась судьба...

А потом отворилась дверь, и Сапожников, умирая от нежности, оглянулся и увидел голубой цвет, голубой цвет спокойного океана, в котором отражено небо, цвет Посейдонии, и в слепящем озарении понял, что, может быть, еще не умирает, потому что...
Смерть ведь выглядит по-всякому, а любовь у всех — одна — звезда с звездою говорит.
Что будет, то и будет.
Она сидела рядышком и смотрела, как сказал один искусствовед, "не на ковой-то, а кудай-то вдаль", и Сапожников увидел голубую лепту, обещанную Нюрой, и понял, что сроки исполнились. Как будет, так и будет.
Время покажет.
Это, в сущности, маленькая история, но сквозь нее просвечивает время.

А потом Сапожников и Вика оказались на птичьем рынке.
Там не только птиц продавали, там хомяков продавали, и щенков, и рыб, но все равно — птичий рынок" В клетках летали райские птицы разных расцветок, дети виляли хвостами возле щенков, и вдруг раздался голос, в который даже не поверил никто. Потом все обернулись и потянулись на голос.
-Ой, кто это кричит? — спросил папу маленький мальчик.
--Петух, не слышишь? — ответил папа.
-Какой петух? — спросил мальчик.— Как на мультипликации?
И полрынка, бросив райских птиц и всякую другую аквариумную живность, потянулись на крик петуха. В центре образовавшейся толпы орал петух. Он замолкал, потом напрягался, изгибал шею и — кукарекал! Во всю мочь!
И все смотрели на живого петуха — самую большую редкость в Москве.

Свадьбу сыграли тихо. Сапожников, Вика, Дунаев, Нюра, Аркадий Максимович. Телеграммы сначала складывали на табурет в коридоре, а потом завалили письменный стол.
Дунаев приладил на балконе сетку от перил до потолка и поставил дом с сеном и кормушку.
Огромный петух вышагивал по квартире, кивая головой, и глядел на людей презрительно.
-Я буду его прогуливать на цепи,— сказал Сапожников.— Чтобы он не нападал на людей... Вика, ты меня любишь?
Вика кивнула.
-А теперь спроси меня?..
Вика спросила.

Потом пили, ели, смеялись и грустили, а Вика все спрашивала:
-Почему так долго исполняются сроки?
-Потому что мы торопимся,— отвечал Дунаев.
Подарок клевал крупу. Аркадий Максимович ревновал, когда Атлантида лезла к Нюре на колони. Все было как надо.
Потом пробила полночь.

Выходило так, что Атлантида была.
И он увидел движение бесчисленных племен и клокотание народов. И увидел пыль, поднимавшуюся до красного неба. И раздавался неслышимый рев. Это Время ревело в беззвучные трубы...
И так ли уж никаких следов в цивилизации и языке не оставила Атлантида?
И Сапожников вспомнил бесчисленные "ант", звучащие и повторяющиеся в разных языках... Антей, Антон и само слово "античность" и так и далее, и имя Атл-Ант, он поддерживал небо где-то возле Гибралтарского пролива. А на самом деле был астроном и глядел на небесный свод. И бесчисленные "атл" он вспомнил в древних индейских языках, всякие Кетцалько-атл и другое, и вспомнил, что в древних индейских языках было слово "атл" и слово "ант", и одно из них означало "море", а другое "человек", человек моря — вот что означало "атлант", люди моря, и вспомнил морские народы, о которых историки спорят — кто они такие. Из известно только, что они шли с запада, и позади них стояла катастрофа, и они волнами накатывались на уже сложившийся Древний мир. И вспомнил слово "Анты", народ Анты, предки славян. И вспомнил, что славяне называли себя внуками Велеса, бога Велеса...Велса"... Вспомнил сагу о Волсунгах, то есть о детях Волса или того же Велса, того же Уэльса, как теперь называют эту местность в Англии, острове Атлантического океана, и, значит, был Велс — общий отец. Понял, что если после потопа, когда лед стаял, земля Европы начала подниматься, то что-то рядом должно было опускаться, и это опустилось, долго опускалась земля Атлантиды, пока катастрофой не опустилась разом. Так же как в свое время она подымалась, когда Европа опустилась под тяжестью льда. Понял, что если огромная страна Антов, о которых мало кто что знает, была всего лишь в начале нашей эры, то это ничего не доказывает о славянах, потому что, по преданию, город Старая Русса был основан Словеном, потомком Иафета, за две тысячи лет до нашей эры, и все слова — Волосово, Волхов, Волхова, волхвы, волкулаки, великаны, Вольга, множество слов и географических названий Севера происходят от слова Велес, тянущегося из Атлантики. Понял, что до Атлантиды должна была существовать по крайней мере еще одна цивилизация, от которой ничего не осталось, потому что не осталось орудий труда. Потому что Атлантиду построил человек разумный, у нее были корабли, дворцы, храмы, крепостные стены, которые без орудий и без технологии не построишь. Значит, она была построена человеком уже разумным, который теперь забыл о своем происхождении и думает, что мозг кроманьонца, человека разумного, мог сразу возникнуть у безмозглых праотцов. И выходило, что разум, современный, мог зародиться только до Атлантиды, а зародиться он мог, только если человек имел орудия труда, а этих орудий труда не осталось. И Сапожников подумал — а так ли уж обязательно, чтобы орудия труда были искусственными? Еще на памяти людской рабов называли "говорящими орудиями", но рабы были, когда было богатство. Какие же живые орудия могли быть еще до богатства? И оставался один ответ — это были животные, но не пленные, а свободные и прирученные. Это могли быть животные, с которыми человек имел общий "язык", общее средство связи. Ведь даже теперь и собака, и конь, и верблюд, и бык, и слон, и лама — это живые орудия производства, которых не отменили ни в свое время рабы, ни, даже теперь, машины. Значит, была она, была та исчезнувшая дотехпологическая цивилизация, не оставившая привычных орудий труда, которые были не нужны ей, потому что был общий "язык" у каких-то зверей и людей и у людей между собой — единый язык. И вспомнил, в скольких мифах рассказывают о героях, понимавших язык птиц и зверей. И значит, до языка членораздельного, который потребовался для технологии, потому что зверям, добывавшим пищу для себя и людей, технологии не требовалось, потому что технология вся состоит из терминов, должен был существовать язык нечленораздельный, однако понятный для тех, кому это было нужно. И вспомнил язык свиста погибших гуанчей - сильбо гомера его называют, и теперь языки свиста находят в горах Турции и Тибета. И тогда Сапожников вспомнил дельфинов, которые обмениваются звуками, похожими на свист, и все еще пытаются обменяться ими с человеком, и все еще дружат с человеком, все еще ищут общения с ним и могут загонять рыбу в его сети. И вспомнил миф о Посейдоне, который мчится по морю на колеснице, влекомый дельфинами. И вспомнил, что человек вначале селился у воды, и вспомнил огромные валы кухонных отбросов на всем протяжении с севера на юг американского континента, расположенные вдоль океана, а также в Дании на берегу. Рыболовы — вот кто были первые, а не охотники или сеятели. И вспомнил слово "аква" — вода, которое произносится "акуа", "куа" или "гуа", "гва", и они встречаются у гуанчей и на всем протяжении американского континента у индейцев — бесчисленные "Гуа" и все они связаны с реками и водой. И на другой стороне Атлантики "Гва" — Гвадалквивир, Гваделупа, а есть и такое сочетание — "Антигуа" — остров в Вест-Индии и так и далее. И был единый язык, который разрушила гордая и проклятая Атлантида, остатками языка которой и являлись эти Атл, Апт и Гуа, решившая построить в гордости своей и богатстве Вавилонскую башню, от которой произошло разделение языков, то есть специализация языков, которая могла возникнуть только из специализации профессий, как это происходит и сейчас, когда физики в соседних кабинетах не понимают друг друга, потому что у них разные термины для их специальных задач. И вспомнил сходство ступенчатых пирамид-храмов в Вавилоне, и на Кавказе, и в Египте, и у индейцев в Америке. И вспомнил, что Апокалипсис, когда бичует Рим, называет его вавилонской блудницей, но в нем рассказывается почему-то о городе Вавилоне, стоящем у моря, и корабельщики с моря в ужасе видят его гибель в огне и грохоте, а исторический Вавилон стоял на суше, и никаких корабельщиков вокруг него быть не могло, так же как и вокруг Рима, который стоит на Тибре далеко от моря. И корабельщики эти приезжали в легендарный Вавилон за драгоценными камнями, а реальный Рим и Вавилон эти камни сами ввозили для себя. И получалось, что был главный прототип для всех этих сухопутных храмов, и он стоял в море и назывался Атлантида, а построили его потомки Посейдона, дети Посейдона, ставшие ее царями, то есть потомки морского бога. И вспомнил, что петроглифы, язык наскальных рисунков, одинаковы повсюду. А значит, его читали всюду... Все еще был единый язык, но уже рисованный. И вспомнил, что еще до сих пор на Алтае и Памире некоторые умеют его читать, и он был предшественником иероглифов, которые были предшественниками звуковой азбуки. А иероглифы были первой письменностью, все еще понятной многим людям с разными языками. И вспомнил, что до сих пор еще в Китае на Севере и на Юге не понимающие в разговоре друг друга понимают друг друга через иероглифы. Но все это уже исторические народы. Послепотопные. А до них была Атлантида. А до Атлантиды была Посейдония. И только так хватает времени, чтобы образовался человечий мозг, сегодняшний человеческий мозг, который до сих пор не знает своих возможностей, о некоторых забыл, а о некоторых вспоминать не хочет.
-...Какое странное предположение,— сказал Аркадий Максимович. И Сапожников посмотрел на Аркадия Максимовича и сказал горделиво, как шаман:
-Слушайте... а меня вязать не пора?
-Нет...— сказал Аркадий Максимович.— Ты мне еще нужен... Мы еще с тобой побродяжим в долинах духа среди теней поколении.
-Слушай...— сказал Сапожников,— а тебя вязать не пора?
-Нет. Во Франции в средние века был доктор по имени Галли Матье... Он лечил больных хохотом. Как только нам с тобой докажут, что все, что мы напридумывали,— галиматья, у нас останется этот способ лечения.
-Скажи... А жить тебе хочется после того, как я неумелыми словами построил свое огромное виденье и свое малое знание?
-Заткнись, Сапожников,— сказал Аркадий Максимович.— Ты же хотел как лучше...

Полежали, помолчали. По радио, тогда еще живой, пел Армстронг мелодию из "Шербурских зонтиков". Этот симбиоз был настолько прекрасен, что звезды слезами падали с неба и расцветали светляками на темных кустах. Старый негр. Бессмертный старый бык, который украл Европу.
-А знаешь, Сапожников... не так все страшно и не так мы с тобой ничтожны,— сказал Аркадий Максимович.— Если окажется, что человеку необходим симбиоз с дельфинами и собаками... все остальное приложится... Нам тогда никакие пылесосы не страшны, даже умеющие книжки писать. Не дрейфь, Сапожников...
Раздался крик петуха. Значит, скоро рассвет.
-Будит он нас, будит тысячи лет,— сказал Сапожников.— А мы всё не просыпаемся... Ладно, начнем с малого. Попробуем понять, о чем это он? — Ясно о чем. Вставайте, дубье. Думать пора!
-А что, рискнем?
Они высунулись из окна и заорали по-петушиному.
Во всем доме залаяли собаки.
Они влезли обратно.
-Срам... даже собаки нас не поняли... Малограмотные мы, да и акцент не тот,— сказал Сапожников.— Отвыкли за тыщи лет. Одурели совсем. Ладно, надо выспаться. Тут с кондачка нельзя... Так они нам и поверили. Мы для них всю дорогу убийцы. Своих и то не жалели... А утром начнем благословясь и потихонечку... Со скоростью травы и в ритме сердца.

Мы народ. Мы живем медленно и вечно. Как самшитовый лес. Корни наши переплелись, и кроны чуть колышутся. Мы всё выдержали и от всего освободимся.
Шеи у нас бычьи. Терпение как у ящерицы в засаде.
И герой наш не воитель на белом коне с саблей. Но и не визгун с мокрыми штанами. Не полубог, живущий во дворце, но и не отшельник, жрущий кузнечиков.
А герой наш похож на старого Кутузова, который ничего плохого не пропустит, но и ничего хорошего не упустит.
Мы народ. Мы живем вечно и медленно, как самшитовый лес. Корни наши переплелись, стволы почти неподвижны, и кроны тихо шумят. Но весь кислород жизни — только от нас и будущее небо стоит на наших плечах.
Мы народ. Опорный столб неба.

"...Так всего добился Митридат Евпатор, царь Поптийский, и все потерял. А зачем все это? Зачем этот огонь в человеческой груди, зачем страсти, которые толкают людей друг к другу с такой неистовой любовью, что двое не могут остановиться и проскакивают мимо, расставаясь врагами, боги, зачем это? Но боги не дают нам разъяснений, или мы их не замечаем. И остается только опыт страданий, который уже бесполезен для тебя и ничему не учит других. Потому что они — другие, и им кажется, что они минуют те скалы, на которых разбились наши корабли.
Поколения идут за поколениями, и никто не догадывается, что зло коренится в самом нетерпеливом сердце человеческом, которое боится краткости жизни и хочет всего сейчас, сейчас и не выращивает плод и своем саду, а спешит сорвать его в чужом.
Оракул обещает счастливые времена, но они придут не скоро и плоды созреют не для нас. Потому я, Приск, сын Приска, кончаю эту повесть о событиях важных и печальных и запечатываю ее печатью Кибелы, чтобы те, кто придет после нас, узнали, как было до них, и догадались, что на дороге силы пути нет и что у тех, кто был до них, было все — и ум, и талант и мощь, но все кончилось прахом, потому что дорога была выбрана ошибочно, и что не силу надо искать человеку, а дорогу... Потому что безногий, ковыляющий по верной дороге, обгоняет рысака, скачущего не туда…"

Бульдозеристы молчали и глядели на дорогу, которую им предстояло прокладывать.
...Я очень хотел написать эту книгу, и я написал ее.
Я написал ее для тех, кто любит, когда о сложных проблемах рассказывают без занудства. Я написал ее для тех, кто любит сложные проблемы. Я написал ее для тех, кто любит.
И потому у этой книги главный автор — Время. И потому я больше всего благодарен Времени за то, что я пережил, пока я ее написал, и за то, что я ее написал.
Если кого-нибудь задела какая-нибудь строка, или слово, или мнение, или персонаж — не обижайтесь, нам и дальше жить вместе, и пусть лучше это скажет свой, а не чужой.
Если кого-нибудь обрадовало то, что он прочел,— значит, мы радовались вместе.
Вместе — это не значит быть одинаковыми, это значит стремиться к общему для нас. Потому что мы часть одного тела, и никто из нас не сам по себе. Сам по себе — это и не человек вовсе, а какая-то отдельная рука или нога или вдруг по пустой дороге поскачет голова, высунув пыльный язык.
И еще — во всем, что вы прочли, не ищите логику протокола, а только логику песни. Плоха она или хороша, но я старался петь ее своим голосом.
А теперь напишем эпиграф:
"Безногий, движущийся по верной дороге, обгоняет рысака, скачущего не туда" (кто-то из Бэконов, не то Роджер, не то Френсис).

Слухи
— А говорят, Сапожников петуха купил? — Этого еще ему недоставало!

Назад на "Оглавление"

На главную страницу