Я эту вечеринку в доме долговязого парня, которого звали Володя, запомнила на всю жизнь. — Я поднимаю этот бокал за прелестную хозяйку дома, — говорит тамада, веселый такой человек, шутник.
И сам улыбается, как шутник, и все смотрят на приветливо улыбающуюся мать Володи, которая выглядит совсем молодой под светом австрийской люстры.
— Мама вне конкурса, — говорит брат Володи.
И все приветливо смеются, и мать приветливо смеется, а поэт встает.
— За хозяйку дома, — говорит он. — За доброе ее здоровье, и долгое счастье, и радость в учениках и в делах их.
Он тянет руку с бокалом совсем в другую сторону, и все, не понимая, глядят то на него, то на старушку, которая сначала бледнеет, а потом вспыхивает девичьим румянцем.
Все растерянно галдят и чокаются только тогда, когда поэт выпивает свой бокал и целует руку старушке, и Володя кидается с ней чокаться.
...Разговоры... разговоры...
У меня и сейчас они в памяти. И то, как Володя, неприкаянный, бродил среди гостей.
— Вчера Варя верблюжиное одеяло купила, уцененное, мне на дачу... Очаровательное, вместо байкового.
— Два месяца щенку. Льет на пол. Вот все и кричат на него.
К Володе оборачивается тамада, веселый такой человек, шутник.
— Когда вся компания весело ликует, — сказал он и икнул, — нужна музыка. Володя, возьми гитару.
— Когда вся компания весело икает, — сказал Володя.
— Клаша, поставь Бернеса, — сказал тамада. — Парни, парни... как она там?.. Умным себя ставишь, а я тебя вот каким знал.
— Маска, я тебя знаю, — говорит Володя. Поэт молчит. Я молчу. Учительница молчит.
— Так вот и живем, — говорит брат Володи. — Физики и лирики, вернее археологи. Атмосферочка.
— Давай, давай развлекай гостя, — говорит Володя. — Век поэзии кончается.
— Знаешь, не делай из меня идиота, — говорит брат.
— Кончается поэзия или нет? — спрашивает Володя.
— Вова, мы люди простые, — говорит жена брата. — Нам бы факты.
— Маска, я тебя знаю, — говорит Володя. ...Разговоры... разговоры...
— Факты — это вещь, — говорит брат. — Остальное — идеология.
Поэт смотрит на него и на его прелестную жену.
— Два художника пишут портрет женщины, — говорит он, и та поправляет волосы. — У одного получается мадонна, у другого мещанка. Вот тебе и факт.
— Идеология, — говорит брат. — Это для Кати.
— Катю не трогай, — говорит Володя.
— Идеологию тоже, — говорит учительница.
— Ты можешь сформулировать свою мысль? — спрашивает брат.
— Могу, — говорит поэт. — Произведение искусства отличается от факта на величину души автора. Так будет понятно?
— Браво! — говорит учительница, и глаза ее блестят.—Катя, слышите? Столько лет!.. Мой ученик!..
Она теперь совсем молодая.
— Хаз-булат удалой-й... Бедна сакля твоя, — запевает компания у окна. — Золотою казной... я осыплю тебя-а...
— Кто это? — спрашиваю я.
— Это все мамина родня, — говорит Володя. — Бабушка здесь ни при чем.
— Дам коня, дам кинжал... Дам винтовку свою-у... А за это за высе... Ты отдай мне жену-у...
— Все смешалось в доме Облонских, — говорит Володя. — Вы не находите? И лицо у него совсем несчастное. Потом я с поэтом, этим непонятным человеком, вхожу в темную комнату. Я не могу понять, зачем он привел меня сюда на эту страшную вечеринку. Может быть, чтобы показать, что человек и в семье может быть совсем одиноким? Может быть, чтобы я не стремилась к дому, какому попало, а только к настоящему? Может быть... Только зеленое окошко телевизора в этой комнате и кто-то приник к спортивной передаче. Тихо. Какое мне дело до незнакомого мне Володи! Ну да, ну он влюбился в меня — это было видно сразу. Я и сама стала какая-то другая от этого.
Да мне-то что?
— Надо что-то делать, — говорю я.
— Ну как? — спрашивает он.
— Жуть... — говорю я. Входит учительница.
— Наверно, надо что-то объяснить? — говорит она. — Ты не ожидал, что мы так живем. Да?
— Ладно. Все пустяки.
— Давайте я за такси сбегаю, — говорю я. — У меня есть деньги.
— Сиди, — отвечает он. — А хорошо бы достать машину. Пил лишнее.
— Сейчас вызову по телефону, — говорит учительница.
Она выходит. Тихо в комнате. Только зеленое окошко телевизора. Оборачивается мужчина.
— Если я вам мешаю, я могу уйти, — говорит он обиженно.
— Да. Мешаете, — жестко говорит поэт. Мужчина поднимается, идет к двери. Тихо. Поэт оборачивается ко мне. Я смотрю на него со страхом. Вот оно, свиданье. Настоящее. Взрослое.
— Катя, приведи Володю, — говорит он.
— Сейчас, — подскакиваю я.
Я бегу в столовую, где уже бухает гитара и Володя поет какую-то чушь.
Я ему киваю, и он сразу бросает петь и идет вслед за мной. Но за нами увязывается его брат.
— Иди спой, — говорит он. — Неудобно.
— Он не хочет, — говорю я. — Хватит!
— Ого! — говорит брат, оглядывает всех и уходит.
Мы с Володей стоим в дверях.
— Иди сюда, певец, — говорит поэт. Володя садится рядом с ним. Я усаживаюсь на тахту.
— Могу и вам спеть, — говорит Володя. — Мишка, Мишка, где твоя улыбка... полная этого, как его... огня...
— Перестаньте, — говорю я.
— А если я не могу больше, — говорит Володя. — Тогда как? Почему ты не поешь? Ты поющий? Или только презирающий?
— Иногда поющий, — говорит поэт.
— Почему тогда не поешь?
— Мою песню пьяным не поют.
— Я не пьян.
— У тебя соус «Южный» на губах. Володя вытирает рот и протягивает гитару.
Поэт обхватил гриф цепкими пальцами и взял простой аккорд.
— Про любовь? — спросил Володя.
— Про любовь.
Поэт опять взял простои и спокойный аккорд и сказал отчетливо:
— Вставай, проклятьем заклейменный, весь
мир голодных и рабов. Володя откинулся.
— «Интернационал», — сказал он.
— Ага, — сказал поэт.
— Это серьезная песня, — сказал Володя и тяжело сглотнул. Поэт кивнул.
— Про любовь... — сказал Володя. Потом он заплакал. Мы смотрели на него.
— Так сразу не надо было, — сказала я.
Потом мы мчимся на такси по ночному Измайловскому шоссе. Белые стволы летят во тьме, белые заборы у дачек — под светом фар все кажется белое.
— Где мы? — спрашивает поэт. — Что-то меня развозит.
— Шоссе Энтузиастов, — отвечает шофер.
— Поживей, пожалуйста, — говорю я шоферу.
Тот кивает головой.
— Слушайте, козявки, — говорит поэт. — Был бы я настоящим поэтом, я бы написал о велосипедах, что висят в коридорах квартир, и на них некому кататься... Написал бы о пыльных сундуках в коридорах, где хранится одежда девчачья устарелого фасона, которую некому носить, где хранятся учебники старые, и тетрадки, и стенные газеты с карикатурами на мальчиков и девочек, которых нет давно... уже почти пятнадцать лет...
— Поживей, — говорю я шоферу, и тот кивает головой.
— Как там у Диккенса насчет дилижанса? — говорит поэт. — Ту-ру-ру — звучит рожок, и мальчики и девочки не возвращаются назад... Как там у Диккенса?
— Так и сказано, — говорит Володя. — Ту-ру-ру.
— Стоп, — говорит поэт.
Площадь закружилась вокруг нас и остановилась. Поэт вылезает из машины и покачивается.
— Эй-эй! — Володя выскакивает вслед за ним.
— Ничего, — говорит поэт. — Мы еще держимся за стенки. Володя, поди сюда. Подставь свое молодое, полное сил плечо.
Володя обхватывает его за талию.
— Зачем ты вылез? — говорит Володя.
— Слушай, детка, отведи меня к автомату, поскольку я бывший автоматчик... Дай пятнадцать копеек, — говорит поэт.
— Сейчас, — говорит Володя. — Сейчас. Шаркая ногами по асфальту, они добираются до телефонной будки, и поэт протискивается внутрь. Володя выгребает мелочь.
— Катя, дайте монетку.
Я выскакиваю из машины, и бегу к ним, и протягиваю мелочь.
Володя торопливо сгреб монеты. Поэт набрал номер.
— Пахомыч, — сказал он в трубку, — у тебя весь штат заполнен? Нет, не археолог... Кто? Он посмотрел на меня.
— Просто одна хорошая Катя... Хорошая, но глупая. Как зачем? Нужна Катя... В экспедиции без Кати нельзя.
Он опять обернулся ко мне.
— Коллектором пойдете?
— Я не умею.
Он прикрыл трубку.
— Молчите, вы, козявка. Володя научит, ясно? Пойдет, — говорит он в трубку. — Я бы и сам пошел, но я занят. Что? Мне некогда. Я ищу Аэлиту. Ну, заметано. А в вашу экспедицию я бы пошел даже копировщиком.
Он повесил трубку.
— Хотя, конечно, поэт не должен копировать действительность. Так мне велела моя учительница, — сказал он. — Вот вы и в экспедиции, Катя.
Я смотрела на него во все глаза.
— Спасибо вам, — сказал Володя. А он вышел из будки, потянул воздух растопыренными ноздрями и, несмотря на то, что сейчас весна, сказал:
— Да... — сказал он. — Осень скоро...
Ночь.
Я стою во дворе многоэтажного дома и смотрю туда, где на десятом этаже сияет единственное освещенное окно.
Потом где-то наверху зажигается слабый свет. Загудел и пошел лифт, освещая лестничные пролеты. Я поежилась и застегнула жакетку.
Отворилась дверь парадного, и вышел поэт. Я кинулась к нему.
— Ну как?
— Спать бы вам надо, вот что, — сказал он.
— Ну как?
— Что как? Все в порядке. Все-таки не в министры я вас устраиваю, а в коллекторы.
Я оглядываюсь по сторонам. Ветер. Пустой ночной двор. Пустые качалки, детские грибки-навесы.
— Скорей... — говорю я, — скорей. Может быть, еще успеем. Осталось два часа.
Он что-то хочет возразить, но я не слушаю и бегу со двора. Он догоняет меня на улице.
— Никуда вы не успеете. Мальчишество, — говорит он, — или как его... девчачество, что ли... Чушь какая-то.
Но я уже ничего не понимаю. Нетерпение меня охватывает, во мне какая-то космическая скорость, я уже в полете. Уличные часы показывают три. Приближается пустое такси. Поэт поднимает руку.
— Вам куда? — спрашивает водитель.
— До Внукова. Нам к самолету.
— Да что вы, гражданин! Обратно порожняком гнать. Тридцать километров. Праздники все же.
— Сколько в два конца? — спрашивает поэт, роясь в карманах.
— Рублей шестьдесят. Он меня спрашивает:
— Вам непременно надо сегодня ехать? Я киваю.
— Послушайте, — спрашиваю я, а сама почти реву. — Скажите, бывает любовь с первого взгляда?
— Понятно... — говорит он. — Да, повезло Володе...
И тут поэт достает двадцать рублей и мелочь. И тут водитель свистит и уезжает. И тут я понимаю, что деньги, на которые он мне сделал подарок, у него последние. У меня все холодеет и содрогается.
— Можно кому-нибудь продать туфли... — говорю я.
— А вы по шее не хотите получить?
— Нет, вы скажите... — говорю я.
— Стойте здесь, — говорит он. — Никуда не ходите. В случае чего — вон там стоит милиционер. Ждите меня.
Потом он ушел и пропадал больше получаса. Потом он вернулся и прикатил велосипед. Откуда он его взял, я не знаю. Четвертый час ночи.
Он снял плащ, свернул его и положил на багажник велосипеда. Потом провернул педаль и перекинул ногу через раму.
— Садитесь на багажник, — сказал он.
— Нет! — говорю я.
— Садитесь! — орет он.
Я усаживаюсь на багажник и свешиваю набок голые ноги, обутые в дорогие туфли-иголочки с кожаными цветками. Он нажимает на высокую педаль и" вскакивает в седло. Господи, какая я была дура!
— Держитесь, вы, букашка, — говорит он. — Начинаем идиотский аттракцион... Поэт и его муза, или двойное сальто на велосипеде. Смертельный номер. Без сетки. Музыка играет медленный вальс...
Пустынная предпраздничная московская улица летит нам навстречу.
— Держитесь! — говорит он. — Крепче.
Я обхватываю его за талию.
— Я держусь...—говорю я.
Мчится велосипед.
Мчатся пустынные московские улицы, кое-где украшенные плакатами. Видно, что столица готовится к празднику.
Впереди возникают мерцающие стекляшки больших литер «МОСКВА». Открывается бесконечная перспектива Внуковского шоссе.
— Вы не замерзли? — спрашивает он.
— Пока нет.
— Ненормальная девица.
— Я нормальная, — говорю я.
...Он перестал вертеть педали.
Шоссе летело нам навстречу. Тень наша, то, короткая, летела впереди велосипеда, то мчалась длинная, когда мы удалялись от фонаря.
— Катя, — позвал он. Помалкиваю.
— Катя... эй!..
— Что?
— Вы там не заснете случайно?
— Нет.
Видимо, голос у меня сонный. Потому что поэт жмет на тормоз. Велосипед замедляет ход и останавливается. Поэт упирается ногами в асфальт.
— Слезайте, — говорит он.
— Зачем?
Я слезаю. Поэт тоже. Я стою и хлопаю сонными глазами. Он берет с багажника свой плащ и перекидывает его на раму. Складывает его еще раз и делает из него подушку.
— Садитесь, — говорит он.
— Зачем вы это? Я не свалюсь. — Язык у меня заплетается.
— Живо!
Я усаживаюсь боком на раму. Поэт разгоняет велосипед и вскакивает в седло. Смотрит на часы.
— Полтора часа осталось, — говорит он. — Надо нажимать. Он нажимает.
— Вы не думайте, — говорю я. — Я не сплю, я думаю.
— Катя, помолчите, — говорит он. Он нажимает.
Я клюнула носом и толкнула его в грудь.
— Катя, — позвал он.
— А?
— Спите?
— Нет.
Небо над шоссе светлеет. Матовые фонари светят слабо. Влажное шоссе медленно ползет навстречу. Поэт устало крутит педали.
— Перекур, — сказал он.
Он соскакивает с велосипеда и помогает мне сойти. Отводит велосипед на обочину и кладет его в кювет. Я стою на шоссе и ежусь от утреннего холода.
— Идите сюда. Погрейтесь.
— Я не замерзла.
— Слушайте, не утомляйте меня. Я подхожу к нему. Он берет с велосипеда свой плащ, разворачивает его и, накинув мне на плечи, закутывает меня в плащ и обнимает. Я, конечно, замираю, но и не думаю сопротивляться. Просто я знаю, что ничего не будет. Мне сейчас кажется, что я знаю его тысячу лет и тысячу лет ничего не было и ничего не будет... Смотрю на него.
— Ну, курносая, — говорит он, — почему вы были такая грозная, когда стояли там в кино У касс?
Говорю первое, что приходит в голову:
— Я проиграла на соревнованиях. Хотя это тоже правда. Только маленькая. На несколько дней. Пусть считает, что у меня других огорчений нет. Так легче. Девочка проиграла на соревнованиях. И все.
— На каких?
— По художественной гимнастике. Заняла тринадцатое место.
— Дрожите. А говорите, не замерзли. Давайте-ка сюда плащ, — говорит он. Он раскутывает меня и говорит:
— А ну показывайте, чему вас учили... на художественной гимнастике.
— У меня тринадцатое место.
— Ничего. Вытерплю.
— Без музыки?
— Ничего. А вы мысленно.
Я выхожу на шоссе. Опять волнуюсь. Как на соревнованиях.
Я смотрю вверх, вспоминаю музыку. Потом я начинаю медленно кружиться и развожу руки.
Поэт закуривает, прикрывая огонек от ветра и смотрит. Пусть смотрит напоследок. Пусть смотрит, как в полной тишине посреди шоссе танцует девочка на высоких каблуках, которая заняла тринадцатое место по художественной гимнастике.
Только гравий чуть-чуть поскрипывает под моими ногами.
Потом я останавливаюсь и смотрю на поэта.
— Это произвольная программа, — говорю я. — Ну как?
— Идите сюда.
Я подхожу. Он накидывает на меня плащ.
— Закутайтесь, — говорит он. — Погрелись немножко?
— Да, — говорю я. — Ну как?
Он меня больше не обнимает. Стоит курит.
— В следующий раз займете первое место, — говорит он.— Я вам гарантирую... Особенно если в жюри будут сидеть поэты-неудачники. Ну, поехали. Остался час. Наденьте мой пиджак. Не спорьте. Мне жарко.
Я переодеваюсь в его пиджак. Из плаща он делает подушку.
Устраиваемся. Поехали.
— Вы кем хотите быть? Решили уже?
— Конечно, решила, — говорю я. — Астрофизиком... или портнихой... Нет, астрофизиком... А может быть, портнихой? Кем лучше?
— Не будете вы ни портнихой, ни астрофизиком, — говорит он, — а будете вы археологом и еще танцовщицей. И еще чьей-то Музой.
— Кем?!
— Повезло Володе, — говорит он. — Скажите, Катя, вы типичный представитель или не типичный?
— Какой представитель? — спрашиваю я.
Когда я проснулась, измученный поэт с трудом крутил педали. Встречный ветер раздувал его рубаху. Я проснулась оттого, что вблизи послышалось гуденье. Нас нагонял грузовик. Поэт свернул к обочине и с силой нажал на педали. Когда грузовик проходил мимо нас, поэт ухватился за борт и некоторое время мчался за машиной, отдыхая. Потом грузовик выпустил синий дым, и я чихнула. Поэт сразу отпустил руку. Грузовик ушел.
— Знаете что, давайте я вас подвезу, — сказала я.
Тишина. Утренний писк воробьев. Впереди были видны строения Внуковского аэродрома.
Я уткнула лицо в поднятый воротник пиджака и успела еще один раз заснуть.
Свет горел в зале ожидания аэропорта. Окно было загорожено висящим снаружи большим панно. Мы стояли в дверях и смотрели на ребят, которые сгрудились у авосек и портфелей — вещи уже были сданы. Ожидающие пьют «кукурузный початок». В дальнем углу дремлют два гражданина, прикрыв лица «Огоньками». Три грузина бренчат на гитарах и поют тихими голосами медленную, томительную песню «Тбилиси».
— Граждане, посадочку проспите, — сказала служительница в форме.
Граждане смахнули с лиц «Огоньки», и один из них, продрав глаза, покорно спрашивает:
— Что, уже прилетели?
— Куда? — спрашивает служительница.
— Я транзитом... до Владивостока. Он потер кулаком глаза и буркнул:
— Извините.
Все начинают тянуться к выходу, а за окнами ревут двигатели; и тут ребята оглядываются и видят нас с поэтом.
— Красные наступают! — крикнул Володя. — Ура!
Ребята крикнули «ура», а я, наконец, заплакала.
А поэт взял меня за руки и сказал:
— Не реви... Пожалуйста...
Ребята бежали к нам, и Володя, и красивая девушка. Поэт впервые назвал меня на «ты». Я все реву.
Поэт откашлялся и сказал:
— Дайте закурить.
Потом все двинулись к дверям, растолковывая друг другу неизвестно что. А Володя тронул меня за локоть.
— Мы так и не поговорили ни разу... всерьез, — сказал он.
— Это ничего, — сказала я.
Он поднял авоську с журналами и печеньем, и мы пошли к дверям, где нас ждал поэт. Служительница погасила свет, и сразу стала полутьма. И сразу стало видно, что за огромным окном уже рассвело.
— Володя, погляди, — тихо сказал поэт.
Мы обернулись.
Занимая все окно, просвеченный со двора первыми лучами, в зал ожидания глядел Ленин. Материя панно, на которой написан портрет, тонкая, и лицо хорошо видно.
Мы все постояли, посмотрели на портрет, потом пошли прочь.
Мы пошли вслед за остальными. По гулкому переходу. Туда, где взревывали двигатели.
— Спасибо вам за все... — сказал Володя поэту. — За все.
Он не заметил, что перешел с ним на «вы». Тот пожал плечами.
— Сделал что мог, — сказал он. — За остальное не отвечаю.
Потом он замедляет шаги.
— Я вас догоню, — говорит он.
Он поворачивается и идет обратно, цокая каблуками по керамическим плиткам. Он толкает стеклянную дверь и проходит в пустой зал ожидания.
— Володя, подождите меня здесь, — говорю я.
Когда я тихонько проскользнула в зал ожидания, я увидела поэта, который стоял перед огромным портретом.
И тут я услышала голос. Я не сразу поняла, кто говорит.
Потом догадалась — это стихи. Я, конечно, их не запомнила, только отдельные мысли. Жаль. Там было и про меня, и я поняла, что он придумал их по дороге ко Внукову, когда я заснула у него на велосипеде.
— К детям и вождям обращаются на «ты» — не обижайся... Я не знаю, большой я поэт или маленький, но клянусь тебе, я верный... Потому что ты всегда был главный, но никогда не один...
Дальше про меня:
— У меня есть знакомая девочка... Она подрастет, встретит своего человека, и, может быть, от них пойдет племя счастливое...
Дальше опять не про меня:
— Не обижайся за выдумки... Я не умею подталкивать сзади, но я умею приманивать к тому, что вижу впереди. А впереди я вижу тебя. Ты мне веришь? Молчание — знак согласия. Ну, до встречи.
Я берусь за горло.
Он оборачивается и видит нас с Володей.
— А-а...— говорит он.— Вы здесь? Подслушивать нехорошо.
Я киваю. Володя криво усмехается и тоже кивает. Говорить он не может.
Тогда поэт наклоняется, осторожно целует меня в губы и выходит. Больше я его никогда не видела.
Когда мы прилетели в Одессу, я пошла на телеграф и послала телеграмму.
«МОСКВА ГЛАВПОЧТАМТ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ ПАНФИЛОВУ ГЕОРГИЮ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ ЛЮБЛЮ ЛЮБЛЮ КАТЯ».
— Люблю, люблю два раза? — спросила меня телеграфистка.
— Да, — говорю я. — Два раза.
Потом я пошла по улице, где было много машин и зелени, и услышала громовой голос откуда-то с небес:
— Девушка в серебряных туфлях, придерживайтесь пешеходной дорожки. Соблюдайте правила уличного движения. Можете попасть под машину.
Но я не попала под машину. Я свернула в сторону и пошла по тихому переулку, где не было никаких машин и где высоко между домами с криком проносились ласточки, обещая хорошую погоду.
— Значит, это был Панфилов? — спрашиваю я.
— Да.
— Я догадался, что это он, раньше, чем вы сказали.
— Как вы догадались?
— Я все время это знал. Это его почерк, — говорю я.
Смутное и сложное чувство трепетало во мне. Какая-то горечь, и, наверно, я был даже немножко счастлив. Мне только почему-то было обидно, что Катя не произвела на Памфилия должного впечатления. Но тут уж ничего не поделаешь. Гошка Панфилов любил только одну женщину — Аэлиту.
Мы идем молча.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЕРЕВЯННОГО КОНЯ.